Июль 41 года. Романы, повести, рассказы [сборник Литрес] - Григорий Яковлевич Бакланов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как странно, она, оказывается, лежала в том же госпитале, что и я. Эвакогоспиталь 1688. Полевая почта 24332.
– Помните, там был хирург – грузин с усиками? Большой такой, черный, руки огромные. Такие руки, что сразу веришь.
Конечно помнит! Три операции он ей делал. Мы переходим с Ритой на «ты».
– Так это ты только сейчас едешь из госпиталя?
– Нет, я уже второй раз с тех пор. Я уже на этот плацдарм высаживалась.
– А я в марте выписался.
Надо же: целый месяц находились в одном госпитале, и я не знал. Наверное, потому, что она была лежачая больная.
Рита подсучивает мне рукава гимнастерки: «Ты же весь в муке вымазался!» – подвязывает какую-то тряпку вместо фартука. И пока завязывает тесемки у меня за спиной, прижимается щекой к пуговицам моей гимнастерки на груди. Я стою, задерживая дыхание, подняв руки в муке, словно добровольно в плен сдаюсь. Завиток у нее тоже в муке. На затылке у нее короткие волосы.
– А Люся вареники не умеет делать, – говорю я уверенно.
Рита смеется:
– Глупый! Люся талантлива!
Удивительно неприятное, лисье имя: Люся.
Я знал одну Люсю. С длинным, всегда озябшим носом, малокровная и рассуждала о живописи. Спорит, вся красными пятнами покроется, а мать говорит грустно, так, чтобы она не слышала: «Вы уж, пожалуйста, не возражайте ей, не спорьте: у нее после кровь носом идет».
– Люся с самого рождения талантлива?
Рита смеется.
– И у нее, конечно, здоровье слабое? И в детстве у нее был плохой аппетит?
– Да что ты к Люсе пристал? Ты же не знаешь ее, что она тебе не нравится?
– Почему… Наоборот, мне это все нравится.
Я сам толком не знаю, отчего злюсь на эту Люсю.
– Тебя в детстве звали «девочка с изюминкой»?
– Нет.
– Понятно. А я бы звал. У тебя родинка похожа на изюминку.
У Риты слезы на глазах: от смеха и от дыма. Уже не видно потолка, дым стоит на уровне наших голов, и мы пригибаемся. Мы вместе пригибаем головы, руки наши месят одно тесто, и отчего-то делается страшно немного.
– Вы топите, в конце концов, или вы не топите?
Саенко и его дама сидят на корточках перед печью, зажмуриваясь, поочередно дуют в нее изо всех сил. Вырывающееся оттуда пламя освещает то его, то ее лицо, и дым все сильней заполняет хату. Оба хохочут, оба довольны. Широкие спины обоих одинаково перетянуты портупеями, плечи одинаково широки, икры одинаково толсты. Блондинка как раз в Саенкином вкусе. Они взялись вместе растапливать печь – имеется в виду в дальнейшем варить вареники – и вот уже добрых полчаса сидят перед нею на корточках и дуют, и хохочут, и толкают друг друга боками. При таком старании мы, кажется, останемся без вареников.
– Мы ее топим, а она не топится. – Блондинка кокетливо улыбается мне.
– Да вы же трубу не открыли! Вон дым течет изо всех щелей!
– Мы открыли. Ее только завалило, кажется.
– Так что вы дуете?
Смотрят друг на друга. Смеются. У Саенко, освещенные пламенем печи, блестят толстые губы.
Дым уже опустился до верхней кромки окна, и через разбитое стекло его вытягивает в сад. Мы под ним, как под низким потолком. И еще дым вытягивает через отверстия в крыше и стене. Вчера в эту хату попал немецкий стопятимиллиметровый снаряд из-за Днестра, пробил соломенную крышу, саманную стену, не разорвался и теперь валяется посреди дворика, длинный, новый, величиной с молочного поросенка. Если посмотреть на нашу хату с улицы, дым из нее валит, наверное, отовсюду, и сквозь солому тоже.
– Вы досмеетесь, что он опять начнет бить по дому, – говорит Рита.
– Второй раз не попадет, – заверяет Саенко. – На то и существует закон рассеивания снарядов.
– Где это такой закон существует? – интересуюсь я.
Давно уже замечено, что при первом знакомстве Саенко прямо-таки наповал убивает девчат своей ученостью.
– В артиллерии существует… И вообще в природе… Разве вы не знаете? – Он усиленно подмигивает мне.
– Все же в артиллерии или в природе?
– В артиллерии…
– Так… Ну, раз ты такой грамотный, бери кастрюлю – и вдвоем шагом марш за шелковицей.
– У нас шелковицы достаточно. – Глаза Риты смотрят на меня насмешливо и твердо.
– Нет, у нас недостаточно шелковицы, – говорю я еще тверже.
Саенко хватает ведро и вместе с блондинкой выбегает в сад. И как только они уходят, за окном при ярком солнце обрушивается белый ливень с градом. И как только они уходят, становится вдруг не о чем говорить и вся моя смелость куда-то улетучивается. Град со звоном бьет по стеклам. Белые горошины его отскакивают от железного подоконника, брызги летят на руки нам. Я опять ненавижу себя и стараюсь не смотреть на Риту.
– Теперь они на час пропадут, – говорю я трусливо. Я хочу сказать это весело, но голос у меня ненатуральный. Она, конечно, все понимает и в душе смеется надо мной.
На плацдарме начинается сильный обстрел, даже здесь дрожат остатки стекол. Изредка над хутором свистят снаряды и рвутся на виноградниках. Я различаю их по звуку: «Стопятидесятипяти… Стопяти…» Чтоб только говорить что-то. Очень ей нужны эти мои познания. Стоило для этого оставаться вдвоем.
– Печь, кажется, совсем погасла, – говорит Рита.
Это звучит как вызов. Я готов провалиться со стыда. Она идет к печи. Я тоже иду к печи. Рита садится перед ней на корточки. Я тоже сажусь на корточки. Рита дует в печь. И я дую в печь. Пламя освещает наши лица. Наши колени касаются. Между голенищем сапога и юбкой вижу близко ее полное, круглое колено. Дрова трещат и стреляют искрами, печь разгорается, лицам становится жарко. Сбоку я вижу Ритины глаза, сощуренные на огонь, пушок на ее порозовевшей щеке и губы, освещенные пламенем. И я вдруг целую эти теплые от огня губы. Мы подымаемся одновременно. Она, кажется, рассерженная, я – испугавшийся собственной смелости.
– Физкульт-привет! – говорит Рита. – Предупреждаю: аплодисменты будут по щекам.
Я готов пострадать. Я даже рад жертвовать собой. И, охватив ее рукой за плечи, я ринулся навстречу аплодисментам. Губами я чувствую ее влажные зубы, родинка колет мне щеку. Ритин поднявшийся торчком погон упирается мне в ухо. И тут оба мы слышим приближающийся вой снаряда. Ритины глаза раскрываются, насмешливо следят за мной снизу. Поцелуй наш затягивается. Снаряд